Квартирный утопленник

Мой рассказ. Приятного (надеюсь) прочтения, заранее благодарю каждого, уделившего свои время и внимание.Один старичок в синем, василькового цвета халатике был так помешан на мытье, что оно, казалось, составляло единую основу его счастья. При этом сам старичок счастливым себя не считал. Звали старичка того Вениамином Федоровичем Крупицыным, но для удобства – или из недостаточного уважения к его персоне? – соседи звали его коротенько и просто: Венечка. Или же — дед Веня, но с подобным обращением на него поглядывали только жильцы и жилички среднего возраста и старше. Дед Веня же поглядывал в ответ пусто, сквозь людские головы. Для молодежи Крупицын был Венечкой. Одна девушка лет семнадцати с елейным личиком, украшавшим приталенное импортное платьице, была в Венечку до того влюблена, что намеревалась к нему в сиделки наняться. Влюбилась девушка весьма банально, завидев у кого-то фотографию молодого Венечки аж от сорок третьего года. На фотографии был видный учёный своего времени – Крупицын В.Ф., улизнувший на Запад сразу после революции, интеллигент, ведший в Америке какие-то военно-научные разработки. Тем не менее, выгнан он был оттуда в пятидесятые, да к счастью для самого Венечки, уже после смерти славного Иосифа Виссарионовича. Огорчил тогда вернувшегося сорокалетнего Венечку до тупой сердечной боли факт смерти Прокофьева, чью музыку Крупицын обожал, а если уж Крупицын до чего-либо проникался обожанием, то выражалось это чувство у него, в основном, в слезах, лившихся на смеющийся бог весть от чего рот. Глаза его при этом были какими-то неживыми, но и не мертвыми: то бишь, никакими, пустыми. И тогда, в сентябре девяносто четвертого года, из окон его квартирки на самом верхнем пятом этаже величественного, но скуксившегося петербургского дома глухо потрескивал старенький граммофон. Венечка обжигал синюшные смеющиеся губы чаем, в чай капали слезинки, а через час Венечка должен был мыться, третий раз за сутки. Сам же, слушая слезливо вальс из «Золушки», размышлял над проблемой приоритетности мытья тела или же чашечки с блюдечком. Решения не находил: весь мир, вся Вселенная кишели бактериями, незримых Венечкиному глазу, и оттого очень устрашающих: чего ждать от незримого? Особенно, когда Венечка и сам для себя незримый. Руки-ноги не интересовали его совершенно, в глаза-то себе как взглянуть?.. Зеркалу доверия не было никакого. Мало ли что глазам видится, пусть и в зеркале. Окошко комнаты глядело на поликлинику, и Венечке было еще страшнее. Оттуда, знал он, можно выйти вперед ногами в дешевой домовине, подаренной государством. Особенно, если Венечке почти уж девяносто лет. И Венечка жил.
И пока семнадцатилетняя влюбленная мордочка из соседней квартиры, только что вернувшаяся от врача, щедро украшалась белилами и помадой, пискляво напевая «Опиум для никого», тощенькие ручки ее худосочного ухажера старательно выводили на стене парадной признание в любви, смешанное с укором объекта страсти в чрезмерной любвеобильности. Небрежно очутившееся на стене цвета речной тины, оно – это признание – белое, чуть растушеванное, напоминало своими плавными линиями цветок кувшинки и тем было изящно. Но объект воздыханий изящества не оценил и, надменно стерев художество влажной тряпочкой, занырнул в квартирку, где долго, чуть ли не до рассвета, разливался чудный, чуть истеричный его голосок:
— Сеня! Пойми уже, наконец… Нет, тебя – точно нет. Потому что ты молодой и скучный, вот почему. А здесь уж было всё, это ж целая эпоха, выброшенная в отдельный мирок в мозгу. В головной, Сеня, в головной. У тебя такого точно нет, не бойся. Кто сказал, что смерть люблю? Дурак ты, Сеня. Жизнь, смерть – ерунда всё. И ты – ерунда, и я. А жить и ерундово – приятненько. Ну и не живи. Тогда ты смерть любишь. Ну и вешайся, — телефонная трубка надменно грохнулась на аппарат, тот в ответ возмущенно взвизгнул. На этом бытие семнадцатилетней мордочки в то наступившее утро закончилось, рухнув в сонную бездну.
Окошко Венечкиной квартиры мутнело, туманилось утренним мороком. В солнечных лучах кружились пылинки, то ли оседая на сморщенном, как гнилое яблоко, лице, то ли просто падая куда-то сквозь него. Венечка шумно вдохнул – и проснулся. Мир выстроился, от стены до оконной рамы, и где-то в замирающей дряхлой сердечной мышце отозвалось как-то глухо скупо осознание самого себя во времени и пространстве. И Венечка ожил. И снова шли так дни, недели.
Ранней осенью случилось однажды так, что стало водоснабжение барахлить — то ошпарится Венечка, то воды вообще нет, а он дурак, весь в мыле стоит, аки снежная баба. Вкралась в его голову одним светлым днем дикая мысль: во всем виновата соседская девица, она в то же время моется, может, стирает или моет посуду, все назло делает, жить старику не дает, оттого каждое мытье для старика – ад кромешный. Что же поделать – никак не знал. То зябко Венечке под водою, то обожжется и кричит благим матом.
Пробовал не мыть тело день: взвыл, не может. Со слезами на глазах искупался. Потом уселся себе на стульчик обшарпанный, чашку чая ледяными ладонями студит и думает: благо ли его тело, или наказан он так за грех какой-то?.. Из мутного зеркала на Венечку глядел белый, как дым, бородатый старичок. Венечке подумалось, что раз уж все на самом деле так, как оно есть в зеркале, надобно хоть проверить бы в городе. Там уж точно, как думалось старичку, не обманешься. Безумно носился он по улицам, площадям, глядел на себя в Неве, Фонтанке и не узнавал: из речной воды на бедного старика глядело какое-то улыбчивое чудище, увязшее в тине. И, наглаживая себе голое брюхо, подмигивает – так по-свойски, мол, не стесняйся, Крупицын, ныряй, и для тебя местечко будет… И рухнуло – всё. И каждый шпиль, каждое окошко глядели издевательски.
Когда запыхавшийся Венечка в слезах приковылял домой, безумие сразило его окончательно и бесповоротно, затем проследовало за ним из прихожей в ржавевшую ванную, и, крепко вцепившись в душу Крупицына, преобразило его самым загадочным образом… За неделю Венечка вымылся десятки раз, истер в хлам несколько тряпок. Ласково глядевшему доктору он это объяснял впоследствии так:
— Доказали, милок, бактерия всюду! Бактерия! Давить ее надо, микробушку гадкую. Она ж ползает кругом: по мне, по тебе… Вот только не видать её, гадины… И не справился я с нею, с букашечкой этакой.
Ввиду старости и безобидности, Венечку успокоили, как могли: даже окошко заколотили, чтобы не видать было поликлиники. О врачах-то старичок позабыл, да вот без солнечного света совсем не видать, где есть пыль, где ее нет… Венечке оставалось только тихонько скулить от беспомощности, наощупь пробираясь в узенький, как гроб, коридорчик, и оттуда – в ванную, мучительно скоблить иссушенное тельце своё.
Ошпарившись как-то раз, Венечка так взбесился, что не выдержал: вышел в парадную да вскрыл тихонько соседкину хилую, на ладан дышавшую дверь вязальной спицей. Пахнуло дешевыми духами, деревом и чем-то горьким. Магнитофон неспешно играл по кругу неизменную песню:
— Давай вечером умрем весело, поиграем в декаданс…
Плюнув с досады, Венечка юркнул в ванную. А она, соседка, там просто сидит на табуреточке, вся в белом, как ласковая смерть, на водицу льющуюся глазеет: у ней радость такая, в воде возиться, тоненькими пальчиками воду колыхать. Глазища – серые, как тени, и вся сама как дымка. Сидит, пьет потихоньку початую бутыль какой-то дряни из горла, и горлышко — молодое, тихое, слезами лоснится. На тощенького Венечку, дрожавшего в злом, безумном ознобе серые глазки и не взглянули.
Когда Венечка топил соседку, мучила его досада… Белый же трупик отныне явнее существовал в пространстве и более на дымку не был похож и почему-то отчаянно глядел вовнутрь себя, напряженно. Закрутив тощий кран с холодной водой, Крупицын вернулся к себе в квартирку. Венечка намылся и так успокоился, что в кои-то веки напрочь забыл о пылинках, и простоял с минут тридцать у окна, с умилением глядя на золотистые закатные лучи, гладившие поржавевшие макушки тополей, и прислушиваясь к благоговейному шепоту покоя в теплом теле. Чуть остужая лицо прохладными ладонями, Венечка ощущал себя по-тихому счастливым, впервые за все свое существование. С тем и уснул ночью.
Стали через день, когда радетели соседки вернулись разбираться: как умерла, зачем, отчего. Лицо матери, тусклое, как осенние отблески в кухонном окошке, сумрачно глядело на опустевший пузырек валерьянки, плешивый отец стряхивал серый пепел мимо треснувшей пепельницы. Милиционеры – пустые и темные, с угревато-румяными лицами, походившими на скукоженные вовнутрь своего сытого естества мухоморы, приходили и уходили; продолжалось это целые сутки, причем один из них, круглый с головы до пят, считал своим долгом, уходя, похлопывать плешивого отца по костлявому плечу, покрытому ситцевой рубашкой… Мать, словно чего-то устыдясь, шаркала на кухню, стряпать. После стряпни, начистив все до блеска, шла в залу, где на столе, в ее былом подвенечном платье, белела дочь. Так в соседской для Венечки квартирке рухнул быт. Магнитофон молчал, стало тихо, как в доме скорби. Только иногда, прислушавшись, можно было различить чьи-то смешки, глухие, но не злобные, скорее – горестно-полоумные. Белесое признание в любви чуть потускнело на болотного цвета стене.
А Венечка жил себе втихаря, намывался, пока не умер – тихо, незаметно, будто просто огромное небо вздохнуло и раздавило Венечку, как микробушку, и прыснул Венечка, как гнойник. Лег он в воду как-то раз, и в дреме грезились ему леса русские, далекие, а он сам – моложавый, красивый, телом белый, лицом румяный, да плывет по реке, вдоль лунного света, и тепло ему, и задорно… А тут глядь – под водою синенькой лицо соседки: смеется, невеста-красавица. Ручонка ее ледяная за ногу старичка хвать, и ко дну. Дышать невмоготу, вода режет грудь, сжимает сердце; чем ближе ко дну, тем дряхлее Венечка, состарился он вновь, и так обидно стало ему за эту нелепость, так больно за себя. Чуть доносится до молча вопящего внутри себя Венечки пение девиц, оставшихся на берегу. Пляшут они у костра, венки плетут, хохочут, и звенят их голоса хрустальные. И все бесплотные такие, бестелесные, будто чистый дух. Поднял в последний раз Венечка глаза, кое-как разомкнул их: хочется ему на берег, руки старые тянет, а видение – все дальше, дальше…
Утоп Венечка во сне своем за-вселенском, в бог весть каком миру. Так и помер в своей ванной.
Могилка той девчушки поросла травою, ибо отец умер за обедом, подавившись, мать кто-то прирезал во дворе, судя по всему, ради сумочки с тысячей рублей.
Венечкина же душа долго блуждала по мирам и мирочкам, исстрадалась вконец. Прочие покойники глядели на него с укоризной:
— Не наш ты, Веня, ой не наш… Тебе б за эту Вселенную, да только не пустят тебя туда. Да и пустить некому. Иди, Веня, правды искать по Руси замогильной, авось – прорвешься сквозь оболочки-то, коль бездн не боишься…
Венечку, обросшего тиной и позеленевшего, частенько видели путники у болот под Петербургом. Чертом старичок обратился, и мстит люто любому, кого завидит, всех без разбору топит, «купает насмерть». Потом отчего-то воет, горюет и бродит по лесным тропам, в своих каких-то собственных радениях – песни о безднах поет и плачет от счастья.